Ознакомьтесь с нашей политикой обработки персональных данных
06:43 

На словах ты Лев Толстой, а на деле Лев Толстой - "Анна Каренина" (2)

Не Кавендиш
Всё-таки сделав предложение Кити и получив отказ, Констатин Дмитриевич встречает Алексея Кирилловича Вронского. Это следующий тип мудака, с которым мы познакомимся, но сперва автор ещё раз отсыпает сахара на своего главного героя:

Есть люди, которые, встречая своего счастливого в чем бы то ни было соперника, готовы сейчас же отвернуться от всего хорошего, что есть в нем, и видеть в нем одно дурное; есть люди, которые, напротив, более всего желают найти в этом счастливом сопернике те качества, которыми он победил их и ищут в нем со щемящею болью в сердце одного хорошего. Левин принадлежал к таким людям.

И я спрашиваю себя: на какую реакцию рассчитывал Лев Николаевич, так навязчиво приторно описывая свого героя? Впрочем, кажется, я знаю, её изобразила Каролин Кебекус в своём стенд-апе. Смотрите с сороковой секунды.


(Парни говорят классные вещи, к примеру: "Эй, тебе было не больно, когда ты падала с неба?" или "Твои родители, наверное, воры, они украли две самые красивые звезды и вложили их в твои глаза"... [кашляет] Да, знаю, это старые подкаты. Но я не могу не думать о том, что раз они существуют, значит когда-то они сработали, какая-то женщина на планете на них среагировала! Представьте, мол, нет, правда? Ты думаешь, что ангелы создали меня на небесах? Ой, нет, мне совсем не было больно. Ты такой милый! Пойдем, я отсосу тебе. Или недавно ко мне подошёл парень и сказал: "Эй, бэйба!" Ну, женщине этого достаточно, верно? "Эй, бэйба! - Дааа? Аааах, пожалуйста, говори, чего ты хочешь? Бэйба, да! Аааах!" И трусы летят прочь!)

Может быть, дружочки-пирожочки, подружки-ватрушки, вы думаете, что я преувеличиваю, но дальше - больше. Дождитесь. Сперва обратимся к Вронскому.

Вронский был невысокий, плотно сложенный брюнет, с добродушно-красивым, чрезвычайно спокойным и твердым лицом. В его лице и фигуре, от коротко обстриженных черных волос и свежевыбритого подбородка до широкого с иголочки нового мундира, все было просто и вместе изящно. Дав дорогу входившей даме, Вронский подошел к княгине и потом к Кити.
[...]
Вронский никогда не знал семейной жизни. Мать его была в молодости блестящая светская женщина, имевшая во время замужества, и в особенности после, много романов, известных всему свету. Отца своего он почти не помнил и был воспитан в Пажеском корпусе.
Выйдя очень молодым блестящим офицером из школы, он сразу попал в колею богатых петербургских военных. Хотя он и ездил изредка в петербургский свет, все любовные интересы его были вне света.

В Москве в первый раз он испытал, после роскошной и грубой петербургской жизни, прелесть сближения со светскою милою и невинною девушкой, которая полюбила его. Ему и в голову не приходило, чтобы могло быть что-нибудь дурное в его отношениях к Кити. На балах он танцевал преимущественно с нею; он ездил к ним в дом. Он говорил с нею то, что обыкновенно говорят в свете, всякий вздор, но вздор, которому он невольно придавал особенный для нее смысл. Несмотря на то, что он ничего не сказал ей такого, чего не мог бы сказать при всех, он чувствовал, что она все более и более становилась в зависимость от него, и чем больше он это чувствовал, тем ему было приятнее и его чувство к ней становилось нежнее. Он не знал, что его образ действий относительно Кити имеет определенное название, что это есть заманиванье барышень без намерения жениться и что это заманиванье есть один из дурных поступков, обыкновенных между блестящими молодыми людьми, как он. Ему казалось, что он первый открыл это удовольствие, и он наслаждался своим открытием.

Если б он мог слышать, что говорили ее родители в этот вечер, если б он мог перенестись на точку зрения семьи и узнать, что Кити будет несчастна, если он не женится на ней, он бы очень удивился и не поверил бы этому. Он не мог поверить тому, что то, что доставляло такое большое и хорошее удовольствие ему, а главное ей, могло быть дурно. Еще меньше он мог бы поверить тому, что он должен жениться.

Итого, эгоистичный безответственный мудак - может, не самый распространённый, но определённо самый узнаваемый вид мудака. Тут даже нечего объяснять. Можно разве что привести ещё несколько примеров. Я сделаю это позже по ходу повествования. Наконец-то, мы можем познакомиться с Анной Аркадьевной.

Анна Аркадьевна приезжает из Петербурга в Москву к своему брату Степану, дабы поговорить с его убитой горем женой и, разумеется, попытаться их помирить. Впрочем, с порога Анна Аркадьевна, уже облитая автором карамелью и замеченная Вронским, заявляет, что никаких таких намерений не имеет. Следите за подлостью манёвра.

Все эти дни Долли была одна с детьми. Говорить о своем горе она не хотела, а с этим горем на душе говорить о постороннем она не могла. Она знала, что, так или иначе, она Анне выскажет все, и то ее радовала мысль о том, как она выскажет, то злила необходимость говорить о своем унижении с ней, его сестрой, и слышать от нее готовые фразы увещания и утешения.
[...]
– Долли, милая! – сказала она, – я не хочу ни говорить тебе за него, ни утешать; это нельзя. Но, душенька, мне просто жалко, жалко тебя всею душой!
Из-за густых ресниц ее блестящих глаз вдруг показались слезы. Она пересела ближе к невестке и взяла ее руку своею энергическою маленькою рукой. Долли не отстранилась, но лицо ее не изменяло своего сухого выражения. Она сказала:
– Утешить меня нельзя. Все потеряно после того, что было, все пропало!
И как только она сказала это, выражение лица ее вдруг смягчилось. Анна подняла сухую, худую руку Долли, поцеловала ее и сказала:
– Но, Долли, что же делать, что же делать? Как лучше поступить в этом ужасном положении? – вот о чем надо подумать.
– Все кончено, и больше ничего, – сказала Долли. – И хуже всего то, ты пойми, что я не могу его бросить; дети, я связана. А с ним жить я не могу, мне мука видеть его.
– Долли, голубчик, он говорил мне, но я от тебя хочу слышать, скажи мне все.
Долли посмотрела на нее вопросительно.
Участие и любовь непритворные видны были на лице Анны.
– Изволь, – вдруг сказала она. – Но я скажу сначала. Ты знаешь, как я вышла замуж. Я с воспитанием maman не только была невинна, но я была глупа Я ничего не знала. Говорят, я знаю, мужья рассказывают женам своим прежнюю жизнь, но Стива… – она поправилась, – Степан Аркадьич ничего не сказал мне. Ты не поверишь, но я до сих пор думала, что я одна женщина, которую он знал. Так я жила восемь лет. Ты пойми, что я не только не подозревала неверности, но что я считала это невозможным, и тут, представь себе, с такими понятиями узнать вдруг весь ужас, всю гадость… Ты пойми меня. Быть уверенной вполне в своем счастии, и вдруг… – продолжала Долли, удерживая рыданья, – и получить письмо… письмо его к своей любовнице, к моей гувернантке. Нет, это слишком ужасно! – Она поспешно вынула платок и закрыла им лицо. – Я понимаю еще увлечение, – продолжала она, помолчав, – но обдуманно, хитро обманывать меня… с кем же?.. Продолжать быть моим мужем вместе с нею… это ужасно! Ты не можешь понять…
– О нет, я понимаю! Понимаю, милая Долли, понимаю, – говорила Анна, пожимая ее руку.
– И ты думаешь, что он понимает весь ужас моего положения? – продолжала Долли. – Нисколько! Он счастлив и доволен.
– О нет! – быстро перебила Анна. – Он жалок, он убит раскаяньем…
– Способен ли он к раскаянью? – перебила Долли, внимательно вглядываясь в лицо золовки.

Разве только секунд на 30. Это мы точно знаем из описанных переживаний Облонского в начале романа, но Анна Аркадьевна, видно, человек слишком добрый, чтобы видеть подобное в родном брате.

– Да, я его знаю. Я не могла без жалости смотреть на него. Мы его обе знаем. Он добр, но он горд, а теперь так унижен. Главное, что меня тронуло (и тут Анна угадала главное, что могло тронуть Долли)… – его мучают две вещи: – то, что ему стыдно детей, и то, что он, любя тебя… да, да, любя больше всего на свете, – поспешно перебила она хотевшую возражать Долли, – сделал тебе больно, убил тебя. «Нет, нет, она не простит», – все говорит он.
Долли задумчиво смотрела мимо золовки, слушая ее слова.
– Да, я понимаю, что положение его ужасно; виноватому хуже, чем невинному.

Бедный, бедный Степан Аркадьевич Облонский! Он так убивается! Кушать не может от осознания последствий своего проступка! Вернее, нет. Прямым текстом было до того сказано, что Облонский не раскаивается совершенно. И на вокзале, встречая сестру, он тоже убитым не выглядел, весело щебетал с Вронским, упомянул золотое сердце Левина, ибо ни одна глава не должна остаться без упоминания добродетелей Константина Дмитриевича.
Долли продолжает:

...если он чувствует, что от вины его все несчастие. Но как же простить, как мне опять быть его женою после нее? Мне жить с ним теперь будет мученье, именно потому, что я люблю свою прошедшую любовь к нему…
И рыдания перервали ее слова.
Но как будто нарочно, каждый раз, как она смягчалась, она начинала опять говорить о том, что раздражало ее.
– Она ведь молода, ведь она красива, – продолжала она. – Ты понимаешь ли, Анна, что у меня моя молодость, красота взяты кем? Им и его детьми. Я отслужила ему, и на этой службе ушло все мое, и ему теперь, разумеется, свежее пошлое существо приятнее. Они, верно, говорили между собою обо мне или, еще хуже, умалчивали, – ты понимаешь? – Опять ненавистью зажглись ее глаза. – И после этого он будет говорить мне… Что ж, я буду верить ему? Никогда. Нет, уж кончено все, все, что составляло утешенье, награду труда, мук… Ты поверишь ли? я сейчас учила Гришу: – прежде это бывало радость, теперь мученье. Зачем я стараюсь, тружусь? Зачем дети? Ужасно то, что вдруг душа моя перевернулась и вместо любви, нежности у меня к нему одна злоба, да, злоба. Я бы убила его и…
– Душенька, Долли, я понимаю, но не мучь себя. Ты так оскорблена, так возбуждена, что ты многое видишь не так.



Долли затихла, и они минуты две помолчали.
– Что делать, подумай, Анна, помоги. Я все передумала и ничего не вижу.
Анна ничего не могла придумать, но сердце ее прямо отзывалось на каждое слово, на каждое выражение лица невестки.



– Я одно скажу, – начала Анна, – я его сестра, я знаю его характер, эту способность все, все забыть (она сделала жест пред лбом), эту способность полного увлечения, но зато и полного раскаяния. Он не верит, не понимает теперь, как он мог сделать то, что сделал.
– Нет, он понимает, он понимал! – перебила Долли. – Но я… ты. забываешь меня… разве мне легче?



– Постой. Когда он говорил мне, признаюсь тебе, я не понимала еще всего ужаса твоего положения. Я видела только его и то, что семья расстроена; мне его жалко было, но, поговорив с тобой, я, как женщина, вижу другое; я вижу твои страдания, и мне, не могу тебе сказать, как жаль тебя! Но, Долли, душенька, я понимаю твои страдания вполне, только одного я не знаю: – я не знаю… я не знаю, насколько в душе твоей есть еще любви к нему. Это ты знаешь, – настолько ли есть, чтобы можно было простить. Если есть, то прости!



Мне так жаль тебя, так жаль, я так тебя понимаю, но давай, ты примешь свои горести пер ректум ["засунешь себе в жопу" (высок.)] и сделаешь всем удобно. Ах, Анна Аркадьевна, а вы ведь, вероятно, даже не представляете в чём низость ваших увещеваний, равно как и Лев Николаевич Толстой. Я предполагаю, что эта экспозиция призвана показать нам Анну Аркадьевну с лучшей стороны, прежде чем ввергать её в пучину греха и мук, которые доведут её до суицида. (Внимание. Спойлер.) Хотя, может, и нет. Я, признаться, теряюсь в догадках, ибо страницы не пахнут, а образ коричневой мягкой массы может подразумевать как дерьмо, так и шоколад.

– Нет, – начала Долли; но Анна прервала ее, целуя еще раз ее руку.
– Я больше тебя знаю свет, – сказала она. – Я знаю этих людей, как Стива, как они смотрят на это. Ты говоришь, что он с ней говорил об тебе. Этого не было. Эти люди делают неверности, но свой домашний очаг и жена – это для них святыня. Как-то у них эти женщины остаются в презрении и не мешают семье. Они какую-то черту проводят непроходимую между семьей и этим. Я этого не понимаю, но это так.
– Да, но он целовал ее…
– Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись, бывало, над ним, что он к каждому слову прибавлял: – «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение не души его…
– Но если это увлечение повторится?
– Оно не может, как я понимаю….
– Да, но ты простила бы?
– Не знаю, не могу судить… Нет, могу, – сказала Анна, подумав; и, уловив мыслью положение и свесив его на внутренних весах, прибавила: – Нет, могу, могу, могу. Да, я простила бы. Я не была бы тою же, да, но простила бы, и так простила бы, как будто этого не было, совсем не было.



– Ну, разумеется, – быстро прервала Долли, как будто она говорила то, что не раз думала, – иначе бы это не было прощение. Если простить, то совсем, совсем. Ну, пойдем, я тебя проведу в твою комнату, – сказала она, вставая, и по дороге Долли обняла Анну. – Милая моя, как я рада, что ты приехала. Мне легче, гораздо легче стало.

Сразу вспомнился немецкий шлягер:
Nein heißt ja
Wenn man lächelt so wie Du
Warum willst Du Deinem Herz nicht trau'n
Nein heißt ja
Wenn man flüstert so wie Du
Du kannst mir ruhig in die Augen schau'n
Nimm den Mut in die Hand
Pfeif auf Deinen Verstand

(Нет значит Да / Если улыбаются, как ты / Почему ты не хочешь поверить своему сердцу / Нет значит да / Если шепчут так, как ты / Ты можешь спокойно смотреть мне в глаза / Соберись духом / Плюнь на свой рассудок)

Уже цитированная мною Каролин Кебекус продолжила её:
Nein heißt ja
Wenn man röchelt so wie du
Du kannst mir ruhig in die Augen schau'n
(Нет значит да / Если хрипят так, как ты / Ты можешь смотреть мне в глаза)



Нет, я положительно не понимаю, как Дарья Александровна так внезапно переменила своё мнение. Да, автор старательно пытается нам внушить, что она, кхм, сама этого хотела с самого начала, но внушать у Льва Николаевича получается плохо. Полагаю, его произведения превозносятся по той же причине, по которой все соглашались с фельетонистом Гаргантюа из "Золотого Теленка". Никто не хотел читать его претенциозную нудную писанину, но сказать графу прямо, что он унылое говно, было нельзя-с, из вежливости и/или лизоблюдства стали хвалить. Романы приобрели известность, и люди открывали их, уже зная, что надо всячески проникаться и хвалить - в частности, за психологическую утончённость.

- Анна, я разбита, я никак не могу простить своего мужа!
- Да ну чо ты? Я бы простила.
- А, ну ладно. Пойду мириться.

Это называется психологическая утончённость, ясно вам? Бездари. Плебеи! Вам просто не дано уразуметь, что такое утончённость, что такое психологическая. Потому что мораль! Потому что душа! И скрепы!



Ждите продолжения

@темы: книги, На словах ты Лев Толстой, а на деле Лев Толстой, пятиминутка художественного анализа

URL
   

Я умираю, но об этом - позже

главная